— Я давно уже предупреждал издательство, что Любарская не наш человек. В юбилейном издании Пушкина, теперь уже ясно по чьему заданию, она систематически осуществляла вредительство.
…Но это после, после, это я забегаю вперед, это после погрома, а сейчас у нас апрель 1937-го, собрание в издательстве, предваряющее погром.
В этот день, помню, из литераторов, нами же поначалу пригретых, но несостоявшихся, выступали с разоблачениями редакции Вальде, Меркульева и, кажется, Золотовский. Азартнее и красноречивее их оказались, однако, работники издательства: Мишкевич, Комолкин и Сасова. Сказала свое веское пролетарское слово и Васса Фаркаш.
Много внимания уделено было моей персоне. Мишкевич, перечисляя грехи мои, между прочим сказал, что в однотомник Маяковского (который, вместе с Мироном Левиным, составляла и редактировала я) мною, из соображений «семейственности», протаскивались портреты моего отца. (Словцо «протаскивалось» тогда входило в моду… Неугодные начальству люди ничего не делали открыто, а все, оказывается, «протаскивали». ) В действительности знаменитыми полукарикатурными изображениями Корнея Ивановича украсил однотомник Владимир Васильевич Лебедев. Моей инициативы тут не было — да Корней Иванович в рекламе и не нуждался. Просто Лебедев высоко ценил художническое мастерство Маяковского.
Комолкин, со своей стороны, в доказательство моего пренебрежения к плану и срокам, добавил, что я многочисленными поправками в примечаниях тормозила выход тома: «получит корректуру и правит и правит. Она правит, а мы кивиркаемся. Дашь ей корректуру снова — она опять правит, а мы опять кивиркаемся»… Помню, как Шура спокойно и доказательно, с вариантами пушкинских текстов на устах, отвечала Слонимскому, а я — Мишкевичу. Шура держалась спокойно, губы у нее, однако, посинели. Я же, отвечая Мишкевичу, сказала: «Не огорчайтесь, Григорий Осипович, не только карикатуры на моего отца, но и ваш портрет содержится в однотомнике. Он — среди избранных мною стихотворений:
Это явно о вас, не правда ли? »… (Ах, вовремя ли мы фехтовали цитатами? )
Грудь Мишкевича была и впрямь вся истыкана: одна круглая пуговица на булавке — Ленин, другая — Сталин, а из обоих нагрудных карманов торчали самопишущие перья, тогда только еще входившие в моду среди руководящих работников.
(«Мы их всех, конешно, скрутим…» Как бы не так! Бюрократы с нагрудными значками и перьями показали нам, кто кого. А если впоследствии которые-то из них и сами очутились на Колыме, то скрутили их не мы и вовсе не за подлинные их преступления. )
Матвей Петрович вместе со мною, вместе с нашими общими друзьями-писателями, следил за всем, что делается в издательстве, и возмущался и негодовал. Человек культуры, не мог он не принимать к сердцу ее разорение — в каком бы гнезде и кто ни душил бы ее. Настроен он был, однако, оптимистически (что показывает меру его понимания или, точнее, непонимания; впрочем, все мы, не он один, еще не чуяли, какая лавина и с какою скоростью на нас надвигается). Митя говорил мне: «Подожди, „не пропадет ваш скорбный труд“ — на книгах, выпущенных вами, будут учиться русскому языку поколения детей, а вот Мишкевича еще сошлют в лагерь за разрушение редакции — и мы с тобой станем, так уж и быть, посылки ему посылать».
Вот какая чудилась ему идиллия… Грядущее торжество справедливости! Хоть и был он неправ, а кое в чем и проявил зоркость. Мишкевич действительно очутился в лагере, но увы отнюдь не за уничтожение «ленинградской редакции», а по знаменитому, 1949 года, сочиненному на пустом месте, вымышленному от начала до конца «ленинградскому делу»: по «делу обкома партии». В 1939 году посадили и Криволапова. В годы ежовщины страдали не только лучшие, но и худшие. Расправившись с лучшими, палачи начинали преследовать своих подручных… Оба они, и Мишкевич и Криволапов, вернулись в Ленинград после XX съезда в высоком звании невинно пострадавших и реабилитированных… До этого, в 36—38-м годах, то есть в «тридцать седьмом», они успели убить многих и многих. Что же касается Митиного пророчества по поводу выпущенных нами книг — то оно исполнилось: книги Пантелеева и Хармса, Житкова и Введенского, Маршака и Чуковского, Текки Одулока, Чарушина и Будогоской, да и Бронштейна! — надежные и деятельные хранилища родного языка.
Закладки
- Изя — тот же Митя, но в провинциальном варианте; Митя, ни на что не…
- А Митя, покончив с испанским, принялся за японский. Но…
- Вернувшись в Ленинград осенью 1938 года, я не сразу взяла…
- В Азии все колоссально, огромно: звезды, луна; если роза — то…
- — На-ку-хар-ни-ча-ла! — издалека доносится до меня.…
- — Ну а если бы не большевики, а вы и ваши друзья победили окончательно……
- История гелия сплелась с историей нашей жизни — Митиной,…
- Какую работу исполнял Катышев в Большом Доме — я угадать не могла.…
- Раньше других вернулась Тамара Григорьевна. В том же незабываемом…
- Кончился август, начался долгожданный сентябрь. Он оказался достойным…
- Я очень сожалею, что когда его взяли из камеры, я был на допросе. Потом…
- Я Мурку очень любила. Именно она внушила мне непреодолимое желание родить.…
- Голос и говор интеллигентный. Далее расскажу без реплик. Сначала…
- (Квитко думает и пишет на идиш, по-русски говорит, подбирая слова,…
- «Книги Бронштейну посылать нельзя. А. В. » Мне жаль, что этот…
- В прокуратуре, военной или невоенной, объявляют приговор: кому «8 лет»,…
- — На Лахте, у моего двоюродной сестра, — отвечала Ида неохотно.…