Мы с Яковом Семеновичем условились о встрече.
На следующий день Киселев явился минута в минуту. Торжественный, без улыбки. Всегда он был чисто выбрит, элегантно одет и даже надушен. Сегодня духами не пахло, но торжественностью весьма. Это была торжественность факельщика. Киселев молча снял пальто, молча прошел вслед за мною в мою комнату и молча сел. Протянул мне записку.
Почерк Корнея Ивановича!
«Дорогая Лидочка.
Мне больно писать тебе об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем.
У меня дрожат руки, и больше ничего я писать не могу».
Помолчав еще минуту, Яков Семенович заговорил. Он сказал, что приговор «десять лет дальних лагерей без права переписки с конфискацией имущества» обозначает расстрел. Что прокуроры не любят слишком часто употреблять слово «расстрелян» и предпочитают в разговоре с матерями и женами объявлять нечто менее вразумительное — «дальние лагеря», — но зато более обнадеживающее, «десять лет», всего десять лет, а не вечность! — чтоб избежать обморока, криков и слез. Что за женами тех, кто получил 5 или 8 лет, не приходят, их лишают работы, но не выселяют и не ссылают, а вот жен расстрелянных раньше отправляли в лагеря и в ссылку непременно, если только вовремя они не бежали. (Он говорил об эпохе Ежова, длившейся с конца 36-го по конец 38-го. ) Потому за мной и приходили в феврале 38-го, что Матвей Петрович получил высшую меру. Что, если бы Матвей Петрович был жив, Голяков отдал бы распоряжение о пересмотре дела — с 39-го года такая практика существует, в особенности если за кого-нибудь хлопочут именитые люди. Пересмотрели же дела Любарской, Ландау и еще некоторых! Пересматривать же дела убитых? ни в коем случае. «Иначе выйдет, что человека расстреляли зря, — сказал Киселев, — а у нас, случается, по ошибке арестовывают — ошибки возможны, — но расстреливать по ошибке? никогда».
Он ушел, и сразу пришли ко мне Туся и Шура. Наверное, он предупредил их. Где в это время были Ида и Люша — не помню. Разговора с Шурой и Тусей тоже не помню, да, вероятно, разговора и не было, они просто сидели возле. Плакала ли я — не помню. Кажется, да: несколько раз бегала в ванную и подставляла лицо под холодную струю.
Казалось бы, в рассказе о Мите тут можно поставить точку. Точка поставлена пулей. Узнавать, когда расстрелян да где расстрелян? Когда — догадаться было легко: тогда, когда из окошечка на улице Воинова мне ответили «выбыл», то есть незадолго до того, как пришли ночью за мной, а я мчалась «Стрелою» в Москву. Значит, в конце февраля 38-го года. Где? Этого мне они ни за что не скажут. В подвалах Большого Дома или где-нибудь за городом. В чем его обвиняли, в какой несуществующей вине он сознался? Или не сознался ни в чем и этим дополнительно разъярил следователя? Он все равно — чист, я тоже созналась бы, если бы меня несколько месяцев били… Мишкевич ли подвел Митю под пулю, или, как утверждает Герш Исаакович, Митя был взят вне связи с происшествиями в редакции и не из-за оскорбления, нанесенного им Мишкевичу, а механически, «по линии физиков»? Попал в предопределенное число тех из них, которые подлежали уничтожению, чтобы устрашить остальных?
А в сущности, не все ли равно? Мити больше нет. На его жизни и на всех его замыслах поставлена точка, растекающаяся кровавой лужей. Точку в своей жизни хотелось поставить и мне. Но как, чем, какую? Спасательная экспедиция не удалась. Мы опоздали Митю спасти, как 27 июля 37-го года я опоздала помочь ему укладывать вещи. Да и на вокзал, в сущности, опоздала… А потом опоздала предупредить, хотя теперь ясно, что каждый день оттяжки был бы для него шансом на спасение, что Ландау, например, удалось спасти потому, что взят он был позже и досидел без приговора до 39-го.
Хотелось ли мне смерти? Заслуженной казни за все мои опоздания и недомыслия? Выброситься из окна или принять цианистый калий? Нет, смерти я не желала. Вопреки всем известиям и очевидности, теплилось во мне недоверие к Митиной гибели. В хаосе, в неразберихе землетрясения он, быть может, и не погиб, а временно пропал без вести… Кто их там знает, в порядке ли у них картотека? .. А даже если и погиб, то ведь я — это то немногое, что от него осталось (конечно, кроме трудов). Как же самоуничтожаться — мне? Уничтожая себя — не уничтожаю ли я и частицу памяти о нем, еще живую в мире? Вот забыть хоть на минуту, хоть на час — желала. Дать отдых памяти. Перестать видеть Митино ожидающее лицо в раме вагонного окна. Перестать хоть на минуту чувствовать свои несмываемые вины. А для этого надо было что-то высказать, выразить. Исторгнуть из себя.
Закладки
- Нет, в Испании еще ничего не кончилось, но как изменилось с…
- — Ну а если бы не большевики, а вы и ваши друзья победили окончательно……
- Правда, отнюдь не осмотр достопримечательностей был главным…
- Вернувшись в Ленинград осенью 1938 года, я не сразу взяла Иду…
- Я очень сожалею, что когда его взяли из камеры, я был на допросе. Потом…
- А Митя, покончив с испанским, принялся за японский. Но…
- «Книги Бронштейну посылать нельзя. А. В. » Мне жаль, что этот…
- В прокуратуре, военной или невоенной, объявляют приговор: кому «8 лет»,…
- Работа над книгой, начавшаяся в 1980 году, длилась в течение шестнадцати…
- Изя — тот же Митя, но в провинциальном варианте; Митя, ни на что…
- Раньше других вернулась Тамара Григорьевна. В том же незабываемом тридцать…
- (Квитко думает и пишет на идиш, по-русски говорит, подбирая…
- Кончился август, начался долгожданный сентябрь. Он оказался достойным…
- Голос и говор интеллигентный. Далее расскажу без реплик. Сначала Митя…
- В Азии все колоссально, огромно: звезды, луна; если роза…
- — На Лахте, у моего двоюродной сестра, — отвечала Ида неохотно. — Мальчишка…
- Я Мурку очень любила. Именно она внушила мне непреодолимое желание…
- История гелия сплелась с историей нашей жизни — Митиной,…